Иванееву хотелось спросить товарища: а что это за штука «стилистика письма» и какие новые веяния он имеет в виду — уж не абстракционизм ли? Или поп-арт? Но ввязываться в ученый спор сейчас ему почему-то не хотелось, и он почел за лучшее промолчать. Однако Бурковников по-своему понял его молчание и продолжал развивать «тему»:
— Доморощенные национальные рамки хороши были в минувшие времена. Сейчас настоящего, по-современному мыслящего художника они уже стесняют. Там, — он показал на запад, — ведь тоже что-то умеют. И если раньше, в силу многих обстоятельств, художники вынуждены были вариться в собственном национальном соку, то теперь если и не все, то многое, достигнутое зарубежными мастерами, мы можем — а почему бы и нет?! — брать на свое вооружение. Современное искусство должно говорить на интернациональном языке…
«Ну, поехал, теперь не остановишь…»
Бурковников и сам, наверное, понимал, что чем дальше, тем больше вязнет в собственных же словах, но, видимо, не находил в себе силы остановиться.
— А я-то, грешным делом, думал, — все же не сдержался Иванеев, — что чем национальнее художник, тем он интернациональнее, то есть тем более интересен другим нациям… Ну, ладно, я не авторитет. Но один очень большой русский живописец говорил, что он стоит за национальное искусство, и даже еще добавлял при этом, что никаким другим, кроме как национальным, оно и быть не может. Иван Николаевич Крамской. Устарело? Стесняет? Жмет в подмышках?
— Ты совсем напрасно гаерничаешь, — невозмутимо ответил Бурковников. — Разговор серьезный, и тут не место шуточкам… И уж если хочешь знать, то… то в известной мере и устарело.
Как это понимать: в известной мере? Что это за мера?.. И опять Иванеев не стал задавать этих вопросов, потому что заранее знал, что Бурковников обязательно найдет что ответить, а ответ этот вряд ли будет интересным.
Иванеев собрал краски и кисти, Бурковников еще раз напился, и они пошли в деревню.
Солнце поднялось в зенит, весь воздух, казалось, налился зноем. Горизонт потерял свои определенные очертания. На том месте, где кончалась земля и начиналось небо, дрожало и переливалось текучее марево.
На поле, одним концом упиравшемся в лесную опушку, работал трактор, оттуда доносилось его монотонное, приглушенное расстоянием урчание.
Бурковников начал рассказывать о том, как он «увековечивал» Филиппыча, о чем тот его спрашивал и что он ему отвечал.
— Ну, мужик! Ну, колорит! — сам себя распаляя, восторгался Бурковников. — Репин бы его среди своих «Запорожцев» обязательно усадил. Уж нашел бы местечко!
Была у Бурковникова хорошая в товариществе черта: поспорит ли с кем, и, может, даже что-то резкое ему в том споре будет сказано — никаких обид, никаких выяснении отношений. Вот и сейчас он восторгался Филиппычем, словно и не было у них с Иванеевым стычки у колодчика.
— Неказист на вид, не Илья Муромец и не Микула Селянинович, а ведь вдуматься — на таких вот Филиппычах земля держится и все на ней. И мы, художники, если брать по большому счету…
«Темы Филиппыча» хватило Бурковникову почти до самой деревни.
Сестра приготовила на обед окрошку. Так себе окрошка: квас, лук да яйца, ну еще мелко нарезанные кусочки привезенной Бурковниковым колбасы плавали в том квасу. Но уже после первой ложки Бурковников громогласно заявил, что ничего похожего, даже отдаленно напоминающего это роскошное блюдо, он за всю свою сознательную жизнь еще ни разу не отведывал.
Еще перед тем как садиться за стол, Иванеев послал семилетнего сына Филиппыча Витьку к Гуриным: время — обед, Николай должен быть дома, пусть придет.
Они сидели с Бурковниковым на крыльце и курили, когда от моста показалась Алевтина.
Чем ближе Алевтина подходила к дому, тем походка у нее становилась скованней и напряженней. Она будто не по ровной дороге, а по зыбкой жердочке через стремительный поток шла.
Поздоровалась и, не зная куда девать себя под сторонними взглядами, присела на приступок рядом с Иванеевым.
— Витька сказал, Николаю прийти?
— Да, небольшое дело тут есть…
— С утра в район на какое-то совещание вызвали. Теперь небось до самого вечера.
— Ни раньше ни позже.
Иванеев разговаривал с Алевтиной, а про себя думал: могла бы все это и с Витькой передать, однако же вот сама пришла. И приоделась зачем-то. Нет, не разрядилась, не расфуфырилась — все же не на праздник и не в званые гости шла. Но и не то, что тогда в поле. И кофтенку, видать, свежую надела, и волосы аккуратно причесала, даже вон уголок носового платка из-под тугого рукава кофточки виднеется.
— А может, мы… может, я… — Бурковников покрутил в воздухе растопыренной рукой и одними глазами показал Иванееву на Алевтину. — Понимаешь, чтобы рабочий запал зазря не пропадал. А у меня буквально руки чешутся…
— Что ж, валяй, — ответил Иванеев.
Но когда Алевтина узнала, что ее этот молодой бородач хочет «писать на картину», то, как и ожидал Иванеев, решительно воспротивилась, засмущалась, замахала руками:
— Ну да, только этого и не хватало!
— А чего тут такого? — начал уговаривать ее Бурковников. — Ведь ничего специально делать не надо, вот сидите вы, разговариваете — ну так и посидите часок.
— Да нет, чего же на солнце-то жариться — пойдем-те в сад, в тенек, — предложил Иванеев. — А чтобы вам не мешать, я пока своим делом займусь.
Алевтина поотнекивалась еще какое-то время, но в конце концов дала себя уговорить.
И вот она сидит под кустом сирени, недалеко от окна. Сидит неестественно прямо, как аршин проглотила, и, не моргая, глядит на Бурковникова.