Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] - Страница 127


К оглавлению

127

Вот и опять наивная, нелогичная Маринка поставила тебя в тупик. Вроде и вопрос-то не такой уж мудреный: кому не известно, что русский характер — не абстракция. Алексей Толстой, вон, в войну даже рассказ под таким названием написал. А только как ответить своими словами?!

— Давай уж будем последовательны. Может, русский человек — тоже абстракция?

— Ну зачем же ты на вопрос вопросом отвечаешь?! Тогда давай лучше спать, — так неожиданно оборвала разговор Маринка и при упоминании про сон даже зевнула.

Это меня уже окончательно вывело из равновесия: говорим о важных, можно сказать, святых вещах, а она зевает, будто старый пустой анекдот услышала!

— Да ты… — я резко встал со своего места и с силой шмякнул оказавшийся у меня в руках журнал о стол. — Да ты…

— Что я? — Маринка, видимо, почувствовала мое состояние и, не дожидаясь ответа, уже другим — примирительно-ласковым — голосом сказала: — Ты, Витя, наверное, лишнего выпил… А если что еще хотел сказать — завтра скажешь. Завтра у нас целый день. А сейчас и действительно спать пора, поздно.

Пока Маринка говорила эти слова, первая, самая высокая волна схлынула. Теперь я злился уже не столько на нее, сколько на себя. «Здорово получается!» У Владимира — вот у кого получается! Он ведет разговор, и никакими вопросиками его не собьешь. А ты растекаешься мыслью по древу, а когда нужно сказать что-то главное, начинаешь мямлить, спотыкаться, будто и в самом деле лишнего хлебнул… Ну и то сказать: разговариваешь ведь не с противником, а с близким человеком, единомышленником — почему же он тебя так плохо понимает?..

Все, как и четыре года назад…

Нет, не так.

Не так!


Наутро встали поздно.

Со сна нехотя, молча позавтракали.

День обещал быть погожим, солнечным.

— Может, сходим в лес, погуляем? — предложила Маринка.

— Давай сходим, погуляем.

Больше всего лес я люблю в солнце. В дождь или в серые дни и он мне кажется серым, однообразным. А в солнце — весь трепещет золотыми бликами, весь живой и многоцветный. И лесные жители тоже радуются солнцу — поют, стрекочут, цвенькают, аж звон стоит в ушах.

Особенно хорош майский лес. Деревья покрыты только-только народившейся листвой — чистой, нежной, еще не испытавшей обжигающих лучей июля. Трава под ногами тоже молодая, лишь недавно пробившая покров прошлогодней листвы. И куда ни глянешь — все зелено, свежо, молодо.

Предвесенняя тайга мне тоже по-хорошему запомнилась. Но чувствовал я себя в ней напряженно, как в гостях. Здесь я был дома, и все кругом было свое, близкое. Ну и, конечно, веселей был этот пронизанный солнцам подмосковный лесок ночной угрюмоватой тайги.

Маринка шла лесной тропой впереди меня. На ней было короткое светлое платье без рукавов, в темных волосах — и когда только успела! — белела заколотая кисточка цветущей черемухи.

«А если что еще хотел сказать — завтра скажешь…»

Нет, продолжать вчерашний разговор не было никакого желания. Зачем?.. Мне куда интересней было мысленно продолжить другой разговор. Тот, короткий ночной разговор в тайге с Владимиром.

Для Вали и русский человек, и русский характер — это уж определенно не абстракция. И про жен декабристов она вряд ли сказала бы: «Так это когда-а было!..» Для нее это не прошлое. И, читая поэму Некрасова, она, наверное, меньше всего задумывалась над ее литературными достоинствами, зная, что в основе поэмы лежит не досужий вымысел автора, а реальный жизненный факт и реально жившие люди… Шесть тысяч километров. Могут ли идти в какое-то сравнение те и эти?!

Похоже, наше хождение по лесу привело Маринку в отличное настроение. Вот она прихлопнула ладошкой нарядную бабочку и радуется, как ребенок. А вот сложила руки рупором и негромко кричит в лесную чащу:

— Люб-лю-ю!

Потревоженный лес возвращает ей приглушенное «ю-у» и опять затихает.

…В очень высокой цене у нас слова! А ведь кому не известно, что истинная суть человека определяется поступками. Но слова говорятся каждый день и каждый час, поступки же совершаются куда реже, а есть и такие, что один раз в жизни. «Я Люблю тебя! Я люблю тебя больше жизни!» Как это сладко звучит! Но наступает критическая минута, и оказывается, что человек хоть и любит другого больше жизни, но не больше себя, себя-то любит еще больше… Другой таких слов на ветер, как вот сейчас Маринка, не бросает, но в ту минуту своим поведением «доказывает», что именно он-то и любит. Но ведь минута когда-а наступит! Может, пять лет пройдет, а может, и полжизни, а крутого поворота, крутой минуты так и не наступит…

Стань я кому-нибудь рассказывать про Валю и про Маринку — и что? А то, что любой и каждый мне бы сказал: ну что ты, Валю и любить-то не за что — неинтересная, неживая какая-то, не то что Маринка… Потому что все хорошее, что есть в Маринке, — все как в витрине, на виду. У Вали на виду очень мало, все главное — в глубине…

— Гляди-ка, Витя, медвежья берлога. — Маринка показывала на яму у вывороченной с корнем березы.

— Потише, — сказал я шепотом.

— А что? — тоже шепотом спросила Маринка, и у нее даже глаза загорелись.

Как бы медведь не услышал, он небось где-нибудь поблизости…

Маринка не знала, то ли обидеться, то ли рассмеяться. В конце концов рассмеялась. Завидно легкий характер у человека!

Мы вышли на опушку. Вдали, за речкой, за полями, сверкнул на солнце шпиль сельской колокольни. И когда я увидел эту колокольню, понял, что все утро, весь нынешний день думал о своей медвежьегорской церквушке. Разговариваю с Маринкой, вспоминаю таежную ночь у костра с Владимиром, гляжу, как березы купаются в солнечном свете, а где-то там, на дне памяти, маячит старенькая церковка. И ко мне приходит окончательное решение: ее надо сохранить! Я завтра же позвоню в Медвежьегорск и скажу, что этот памятник истории включаю в свой общий архитектурный замысел. Наверное, это будет не так просто. Так же, как непросто будет добиться и отмены решения о сносе церквушки. Но я буду добиваться.

127