Я забыл, а Валя не забыла. Месяца через два она позвала нас с Костей теперь уже на свой день рождения. Только нас двоих. И когда немного выпили, спросила меня:
— А если бы не такой вот день, если бы не позвала — не пришел бы?
— Ну, а как же незваному-то идти? — отшутился я. — Ведь незваный гость, говорят…
А про себя подумал: ну нет, сюда я больше не ходок!
Валя же, должно быть, пождала-пождала, потом сама к нам в общежитие заявилась.
Пришла-то она, конечно, к Косте. Но будь Валя хотя бы чуть поскрытней, похитрей, что ли! А то разговаривает с Костей, а сама глядит в мою сторону, скажу я слово, она краснеет.
Костя валялся на кровати и то ли с целью, то ли без всякого умысла сказал мне, когда Валя засобиралась уходить:
— Обуваться неохота, проводил бы ее до трамвая.
Что мне оставалось делать?! Не будешь же в препирательства вступать или, того хуже, отказываться.
Провожание это создало отношения какого-то интима, и я себя потом не раз ругал за то, что согласился.
Валя стала приходить все чаще и чаще. Поначалу у нее отыскивалось сто причин, и она их каждый раз добросовестно выкладывала, чтобы кто-то коим грехом не подумал, что она пришла просто так. Но чем дальше, тем меньше заботилась о предлогах, и когда не заставала Костю, то не только не уходила, а с плохо скрываемой радостью присаживалась ко мне, спросив, конечно, для порядка, не мешает ли заниматься.
Мне ничего не оставалось, как откладывать книги и вести с ней, что называется, светский разговор: как дела, как здоровье мамы, почему не слышно Робертино Лоретти и почему молодежь в последнее время потеряла всякий интерес к некоторым, очень известным в прошлом году, молодым писателям. Но однажды — кажется, надвигались зачеты — я не выдержал и на обычный вопрос Вали довольно недвусмысленно ответил, что да, мешает и хорошо будет, если уйдет. Но она и на этот раз не обиделась, а только виновато так — до сих пор помню этот смятенный, щемящий взгляд! — посмотрела на меня и тихонько ушла.
Ну, теперь-то, думал я, уж больше не придет: как-никак, а самолюбие есть у каждого человека!
И действительно, пока шла сессия, Валя не заявлялась. Но прихожу с последнего экзамена — гляжу, сидит как ни в чем не бывало. Экзамены я сдал успешно, настроение в таких случаях самое радужное, и я даже с удовольствием пошел провожать ее. Торопиться было некуда, и остановки две мы прошли пешком.
— Ну, теперь-то экзамены позади — может, сам ко мне в гости придешь? — спросила Валя. — А то как-то даже неудобно: я к вам хожу, а вы — раз в год.
Валя, наверное, думала: какая я хитрая, здорово к нему подъехала.
Я улыбнулся этой детской хитрости, но и в самом деле как-то не набрался духу отказаться. А еще, надо думать, оттого так получилось, что настроение было легкое, праздничное: шутка ли — сессию свалил…
И вот мы сидим с Валей одни в ее комнате (мать ушла то ли к племяннице, то ли к золовке). Впервые, наверно, мы разговариваем не только о погоде и наших каждодневных делах.
В сущности, я по-прежнему не так уж и много знал о Вале и попросил ее что-нибудь рассказать о себе.
— А что рассказывать? — развела она руками. — Училась в школе. Окончила… Сейчас вот в институте.
— Ну, а почему тебя именно в медицинский потянуло?
— Почему же вдруг?! Совсем не вдруг. Еще в школе… — тут Валя замолчала, замялась в нерешительности, а потом, должно быть, все же решилась: — Еще в школе… Вот.
Она достала с этажерки небольшую книгу, раскрыла ее. Нет, это оказалась не книга, а только корки от нее, и в этих корках хранились фотографии и письма. На одной фотографии Валя стояла меж двух улыбающихся парней. Парни опирались на костыли, а свободную руку и тот и другой положили на ее плечи. Еще снимок: Валя сидит рядышком с каким-то воинственным старичком, на обороте — трогательная надпись…
— Это после девятого класса я в военном госпитале два месяца работала… Знаешь, я, пожалуй, пойду, чайник поставлю, чай с вареньем пить будем…
Я мельком пробежал одно письмо, второе и понял, и почему Валя колебалась показывать или не показывать их, и почему вдруг заторопилась на кухню. Это были добрые, сплошь благодарственные письма. И столько любви и нежности к «милой сестричке» было заключено в каждом из них, что, когда Валя вернулась с кухни, я даже другими глазами взглянул на нее, словно из писем узнал о ней больше, чем так.
А что творилось с Валей в то время! Она смущалась, краснела, даже не то что краснела, а горела вся, на лбу у нее то и дело выступала испарина, и она ее вытирала прямо рукой, забыв про платок, который торчал из кармана кофточки. Я видел, я понимал, чего стоило скромной, застенчивой Вале показывать мне все это. Я притянул ее к себе и поцеловал в ямку на щеке. Валя прикрыла глаза и потерянно улыбалась, ямки у нее на щеках то таяли, то снова появлялись, и так мила, так младенчески беспомощна она была в своем смущении, что я глядел и не мог наглядеться на нее. Словно бы тормоза, на которых я до сих пор держал себя, разом отказали.
В тот вечер я любил Валю.
А на другой день мы с Костей уезжали на Кавказ…
Завозился, захныкал во сне Василек. Валя тут же проснулась, прошлепала босыми ногами по комнате, сказала что-то тихое и ласковое, и парень затих. Опять стало слышно только, как размеренно постукивает будильник на столе.
А может, Валя вовсе и не спала? Может, она тоже вспоминала сейчас то далекое-близкое время? Может, именно в эту минуту ей тоже вспомнился тот июньский вечер?..
Кто не читал «Машину времени»! Человеческая память — вот она, машина времени. Стоило нам сейчас захотеть вернуться на четыре года назад — и мы вернулись. Вернулись и опять прошлись по Тверскому бульвару, посидели в Валиной комнате, увидели самих себя — тех, тогдашних — и даже услышали свои голоса («А что рассказывать?.. Училась в школе…»). Другой вопрос, чего больше дает нам наша память — радости или печали, благо она или тяжкий крест… Наверное, веселей и беззаботней нам жилось бы, не имей мы памяти. Но какой бы пустой, неинтересной и бессмысленной была эта жизнь! Нарушилась бы не только связь времен, но и рассыпались бы ничем не связанные между собой прошлое и настоящее нашей жизни…