Но еще больше, может быть, чем необыкновенное трудолюбие и доброта поползней, нас удивила их сообразительность.
Дело в том, что поползня вы редко увидите на зеленой веточке дерева или на его тонких сучьях. Он древолаз и привык бегать только по обросшему шершавой корой стволу. (К слову сказать, в этом искусстве поползень не имеет себе равных, так как умеет спускаться по стволу даже сверху вниз, чего не может делать ни одна птица). У него и окраска перьев точно под серую кору.
Гнездо же висело на некотором удалении от ствола. И, когда птица совала червяка в гнездо, он попадал одним и тем же двум или трем птенцам, которые сидели в гнезде ближе к дереву. До дальних кормилец со ствола дотянуться не мог — у него попросту перехватывали добычу. Как тут быть? Как сделать, чтобы всем доставалось поровну?
И поползень приспособился. Ему так хотелось накормить и дальних птенцов, что он пересилил в себе врожденную привычку ползать только по стволу. С очередным червяком серый кормилец прошел со ствола на обломанный сук, к которому было подвешено гнездо, и оттуда накормил одного из голодающих. Затем другого, третьего. В конце концов поползни наладились действовать так: один кормил птенцов со ствола, другой — с сучка. Своего рода разделение труда.
Мы еще некоторое время полюбовались на прилежную работу скромных, незаметных на вид, но очень умных птичек и пошли в дом.
С утра работа у меня не клеилась: мысли то и дело возвращались к осиротевшим птенцам — что-то с ними будет? Найдут их отец с матерью или не найдут? Глупые трясогузки не нашли своего гнезда.
Но теперь за судьбу желторотых птенцов можно было не беспокоиться, все устроилось как нельзя лучше.
Чуть не весь день торчавшие недалеко от гнезда, в смородине, Любашка и Никита сообщили вечером, что птички накормили всех птенчиков и одна из них села на гнездо.
— Это, если ночью будет дождь, чтобы маленьких не замочил, — по обыкновению, пояснила дочка.
Июнь принес с собой горячее солнце, долгие дни и короткие теплые ночи. Наступало то самое время, когда заря сходится с зарею: только-только потухнет западный край неба, а восточный уже начинает светлеть, разгораться.
Любашке все хотелось подсмотреть встречи ночи и дня, но каждый раз неодолимый сон валил ее с ног еще до того, как успевала погаснуть вечерняя зорька. А когда дочка просыпалась, по ясному небу уже гуляло солнышко.
Но вот с наступлением жаркой погоды мы перебрались спать на террасу и просыпаться стали очень рано.
Будили нас болтливые тараторки-сороки. Рядом с террасой на тех самых березах, под которыми висел наш умывальник, сороки ежедневно устраивали нечто вроде утреннего производственного совещания: куда лететь, где добывать пищу, кому и какие узнавать новости. А может, они рассказывали друг другу те новости, которыми не успели поделиться вчера, может, о чем-то спорили или просто-напросто ссорились — кто их разберет. Если Любашка в языке трясогузок что-то все же понимала, то сороки трещали так быстро, что ничего разобрать было невозможно.
Да, по правде говоря, нам не очень-то и хотелось подслушивать и разбирать всякие сорочьи сплетни, которые эта птица, как известно, приносит со всех концов на своем длинном хвосте.
Нам в это время очень хотелось спать, потому что начинали сороки свое шумное совещание чуть свет, в самый сладкий час.
Мы закрывали уши одеялами, засовывали головы под подушки — не помогало. Сороки трещали громко и неутомимо, стараясь во что бы то ни стало перекричать друг друга, и их пронзительная базарная болтовня проникала всюду, даже под подушку.
В конце концов я вставал, брал в руки палку или Любашкин мяч, картофелину — что попадало под руку — и запускал в надоедливых тараторок. Только после этого производственное совещание прекращалось и мы, уже без помех, доглядывали прерванные на самом интересном месте сны.
Однако на другое утро разговорчивые птицы появлялись на своих излюбленных березах как ни в чем не бывало.
Как-то сороки разбудили нас особенно рано. Безмятежно голубело по-утреннему свежее небо. Четко вырисовывались на нем зеленые шапки сосен и берез. Из-за дальнего взгорья выплывало золотое солнце.
— Какое оно большое и… веселое! Смеется! — удивилась Любашка, видевшая восход впервые в жизни. — И чистое!
— Наверное, только умылось, — сказал я.
— А как солнышко умывается?
— Росой. Видишь, сколько ее на траве, на цветах блестит.
— Заря-заряница, красна девица, — вспомнила Любашка, — по лесу ходила, ключи потеряла, месяц видел, солнце скрало…
На кустах смородины, росшей вдоль плетня, по самому плетню, на листьях хмеля и дальше на лугу, на хлебах — везде тяжелыми каплями лежала роса, и каждая капелька ослепительно горела и лучилась, как маленькое солнце. И тихо, торжественно все кругом было. Разве что неугомонные сороки на березах нарушали эту чистую утреннюю тишину.
Правда, на сей раз даром это для них не прошло.
На карнизе, под самой крышей, я заметил притаившегося, необыкновенно сосредоточенного Рыжика. Кот не глядел в нашу сторону, он только напряженно поводил ухом на каждое слово разговора. Все внимание Рыжика было поглощено вершинами росших рядом берез, а точнее сказать — сороками, проводившими на них свое очередное совещание.
Раз-другой мне приходилось по утрам видеть Рыжика подкрадывающимся к березам. Он внимательно наблюдал, как я пугал сорок, а однажды Любашка даже сказала своему любимцу:
— И ты бы, Котя, гонял плохих сорок, — они, болтушки, нам спать мешают.