Я остаюсь один. За кустом, как и следовало ожидать, друзья ничего не нашли и теперь бегают где-то далеко. Время от времени слышится голос Любашки и радостное погавкиванье Кутенка. Ближе, ближе. Совсем близко. Только теперь Кутенок уже не лает, а почему-то жалобно попискивает. Что случилось?
Из кустов выбегает Любашка.
— У Кути лапа заболела. Он ее вот так несет. — Любашка прижимает локоть к боку, а руку вытягивает вперед.
А вот и сам Кутенок. Он действительно несет переднюю лапу на весу и жалостливо поскуливает. Больно, мол, совсем нельзя вставать.
— Добегался, — говорю я. — Ну, иди, иди, полечим.
Нет, лапа не поранена, даже не поцарапана. В чем дело? Может, ушиб о какой-нибудь корень? Не похоже. Но вот я дотронулся до мякишков, и Кутенок отдернул лапу и даже не заскулил, а как бы вскрикнул. Так. Значит, здесь. Я осматриваю мякишки и в одном из них нахожу ушедшую прямо под коготь занозу. Прилаживаюсь. Р-раз! — и заноза у меня в пальцах.
— Ну, вот и все, можешь опять бегать. — Я спускаю Кутенка с колен и толкаю вперед.
Пес по-прежнему все еще боится наступать на злополучную лапу, хромает. Тогда Любашка берет и рукой ставит лапу на траву.
— Теперь можно, не бойся.
И Кутенок перестает бояться. Он опять повеселел.
— Пап, а знаешь, кого я сейчас около нашей террасы видела? Клушку с цыплятами. Такие пушистенькие, хорошенькие…
Любашка подробно расписывает цыплят и клушку, а потом спрашивает:
— А откуда цыплята берутся?
— Из яиц, — объясняю я. — Курочка нанесет яиц, а потом долго сидит на них, и из яиц появляются цыплята.
— Очень хочется цыпленочка. Очень-преочень…
Тень сосны переместилась далеко вправо. Пора идти варить обед. Забираем одеяло и всей компанией идем в дом.
А после обеда я никак не могу доискаться Любашки. Может, убежала в дальний угол сада? Иду туда, зову. Нет. Прошел вдоль изгороди до другого угла. Нет.
— Куда же она могла уйти? — спрашиваю у Кутенка, сопровождавшего меня в этих поисках. — Люба! Понимаешь: Люба! Где Люба?
В эта время мы подходим к террасе, и я вижу, как Кутенок с радостным визгам бросается под нее. Слышу шепот: «Иди, иди, гуляй». Присаживаюсь на корточки. Да, Любашка здесь.
— Ты что делаешь тут, человек? — спрашиваю я.
— Сижу, — отвечает в некотором замешательстве Любашка. — Здесь хорошо, холодок.
— Ну, уж если очень нравится — посиди.
Ясно, конечно, что человек торчит под террасой неспроста. То ли выслеживает кого, то ли тайный уголок себе там делает. А но говорит, чтобы потом удивить нас. Что ж, пусть удивляет.
Однако проходит еще какое-то время, я уже успел на колодец за водой сходить, а Любашка из-под террасы все еще не вылезает. Заглядываю туда и слышу сначала тихое, а потом все более громкоголосое кудахтанье. А в следующую секунду мимо меня, распустив крылья, с ветром, с надсадным «кудах-тах-тах!» проносится черная курица. В дальнем углу террасы белеет гнездо. Любашка подкрадывается к гнезду, и я вижу ее донельзя огорченное, плачущее лицо.
— Не-ет цыпленочка-а… — Две крупные слезины падают на голые колени и медленно растекаются. — Только яичко.
Вон, оказывается, в чем дело! Человек нашел под террасой гнездо с подкладом, увидел, как села на него Чернушка, и терпеливо ждал, когда появится из яйца пушистенький цыпленок. Каких трудов стоило столько высидеть! И вот — все напрасно.
Я объясняю Любашке, что Чернушка садилась на гнездо для того только, чтобы снести яйцо, — было одно, а теперь другое прибавилось! Говорю, что совсем не обязательно каждое яйцо насиживать. Но успокаивается дочка лишь тогда, когда добрая тетя Шура все же приносит ей желтенького пушистого цыпленка.
— Она разрешила поиграть с ним, — говорит тетя Шура про сердитую клушку, — но ненадолго.
Безутешное горе сменяется бурной радостью. Любашка тихонько дотрагивается до мягонького комочка, и одно это прикосновение уже доставляет ей истинное счастье.
Долгий майский день догорает.
Вечером мы гуляем с Любашкой по деревенской околице. Отсюда далеко видны окрестные поля, перевитые светлой лентой Истры, изрезанные то пропадающими в хлебах, то снова, возникающими дорогами. От коровника доносится разноголосое мычание пригнавшегося стада, звенят подойники.
Мы доходим до края луговины и поворачиваем обратно.
— Гляди-гляди, — возбужденно теребит меня за рукав Любашка, — мальчишки на золотых лошадях скачут!
Из-за пригорка выносятся на рысях двое вихрастых, голопятых всадников, и светло-игреневые лошади их, облитые закатным солнцем, и в самом деле кажутся золотыми.
Солнце тонет в огромных облаках, как бы уложенных друг на друга над самым горизонтом. Небесный купол в том месте по-особенному высок и прозрачен.
— А я, пап, теперь знаю, где солнце ночью, — глядя на закат, говорит Любашка. — Оно спит в облаках. Там ему мягко, как на подушках. На одно облако ляжет, а другим покроется.
Я тоже гляжу на замеревшие над горизонтом розовые облака и соглашаюсь с Любашкой. А еще я жалею, что так хороша и просто нам, взрослым, про солнечный закат уже не подумать. Ведь мы точно знаем, куда и почему заходит солнце и откуда оно восходит…
Утром нас разбудил стук топора и скрежет отдираемых досок. Где-то что-то ломали.
Я подошел к окну, выглянул.
Николай Григорьевич ломал стоявший в углу участка сарай. Когда-то в нем хранились разные строительные материалы: доски, цемент, железо. Теперь сослуживший свою службу сарайчик разбирался.