Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] - Страница 2


К оглавлению

2

Какою бы тонкою и восприимчивою душою ни одарила тебя природа, этого еще недостаточно, чтобы стать поэтом (объединим в одном этом слове и хороших стихотворцев, и прозаиков, и драматургов, ибо различие их только кажущееся). Ежели ты с самых малых лет не приучен, не приобщен к труду, ежели не ощутил, не разглядел именно в нем, в труде, поэзии, то и поэта из тебя не получится, хоть упражняйся в рифмовании всю свою жизнь!

В автобиографии Семен Иванович лишь походя замечает: «В семь лет я ездил в ночное…» Но не думайте, пожалуйста, что это было лишь увлекательное дело, ребячья забава. То была работа и забота, и притом нелегкие, хотя и поручались они детям: лошадь-кормилицу надо было не только насытить свежей травой, чтобы она могла исполнять свои тяжкие обязанности, но еще сохранить, оборонить от волчьих зубов. И все-таки для сердца чуткого и восприимчивого в этом была, конечно же, одновременно и поэзия.

Луга, куда маленький Семен выезжал со своими сверстниками в ночное, начинались сразу за селом. «И с вечера, — вспоминает уже писатель Семен Шуртаков, — пока темнело, до нас какое-то время еще явственно доносились привычные звуки засыпающего села. Но вот ночь окончательно опускалась на землю, и все кругом постепенно глохло, замирало. Слышалось только, как время от времени фыркают да позванивают колокольцами-боталами стреноженные кони. Сухо проскрипит в устоявшейся тишине коростель, позовет спросонья „поть-полоть!“ перепелка, и опять — ни звука».

Чистая, родниковая поэзия, не правда ли?!

Могу, однако, поклясться, что мальчишка-то не думал о ней в ту пору; но она бы не прозвучала в душе его и тогда, когда он стал взрослым, не прозвучала бы, если бы в далеком своем детстве он не окунул босых ног в холодные росные травы, если бы тогда еще, в «счастливую, счастливую» пору детства не слышал, как скрипит никогда почти не видимый коростель-дергач, если б где-то в тех же высоких луговых травах не подавала своего голоса перепелка, — для Семена Шуртакова она кричит «поть-полоть», а для других чаще всего «спать пора, спать пора», — похоже на то и другое; для мальчишки же, который рано познакомился с мотыгой, перевод «поть-полоть», наверное, кажется более точным.

Лишь став писателем, бывший оголец-парнишка из села Кузьминки мог наполнить поэзией, живописно изобразить то, что пережито, перечувствовано, безотчетно услышано сердцем, но никак не оформлено и не могло быть оформлено словом в те малые его лета. Выплеснулось это из души только теперь. Вот строки из недавно вышедшей его небольшой книги о проблемах творчества «Как затачивать резец»:

«Лежишь на траве, подложив под голову шапку, и смотришь в загадочное, завораживающее своей неохватной беспредельностью, небо. За всю свою жизнь потом мне уже не придется видеть такого огромного всеобъемлющего неба! (Такое, добавим мы от себя, могли увидеть лишь детские, широко распахнутые встреч всему новому глаза. — М. А.) Ведь оно в лугах ниоткуда и ничем не закрыто, не загорожено, его цельность даже в самой малости никак не нарушена. (И это, конечно, самое главное! — М. А.) И одно дело, наверное, выйти ночью из дома и поглядеть на небо, позевывая, торопясь доглядеть привидевшийся сон. Другое — остаться с небом один на один целую ночь, с вечерней зари до утренней. И час, и два, и три ты на него глядишь, и оно на тебя тысячами своих мерцающих звезд глядит. И тогда ты уже не просто много звезд над собою видишь — ты замечаешь их таинственное, хотя почти и неуловимое для глаза движение. Вон как низко опустилась ручка у ровно стоявшего с вечера ковша Большой Медведицы. И недавно синяя Венера уже горит белым огнем и словно бы стала крупнее. Значит, скоро утро…»

Надежнейшее из хранилищ, человеческое сердце только и могло сохранить для нас это чудо: автор открыл дверь и пригласил нас в сказочный мир, в мир своего детства. В прямом и переносном смысле сказочный. Доводилось ему слышать сказки не только в ночном. Их и дома рассказывала ему мать. Но то были сказки по большей части про зверей — про хитрую лису и простодушного, неудачливого зайчонка, про медведя косолапого, про козу и серого волка… Для нас, сельских ребятишек, и для Сени Шуртакова тоже все это звериное поголовье водилось в ближних полях и лесах, или просто на твоем дворе.

А вот дед Максим, который выходил с ребятами в ночное, рассказывал им сказки фантастические, волшебные, с непременными чудесами или даже сверхчудесами. Они, замечает писатель, и начинались-то не «Жил старик со старухой…», а «В некотором царстве, в тридесятом государстве…», и, значит, действие происходило где-то очень далеко. Потому-то легко и верилось, что тамошние добры молодцы и через леса и реки на сказочных конях запросто, в один скок, перелетали, и из огня-полымя целыми-невредимыми своих невест выхватывали, и Кащея на острове Буяне посередь моря-окияна хоть и не сразу, но отыскивали…

Сказочник Максим, признается позже Шуртаков, не раз приходил ему на память, когда он уже осмысленно начал читать книги. В них, в книгах, то ли между строк, то ли между слов присутствовала — он это чувствовал — та самая тайна, которая впервые открылась будущему прозаику в сказках мудрого старика. До писательства, разумеется, было еще далеко. Пока души его коснулась лишь волшебная магия слова, удивление и благоговение перед ней. Это-то как раз, быть может, и есть самое важное. Человек, так рано почувствовавший в слове его могущественную, волшебную силу, не мог уж и позже позволить себе легкомысленного обращения с ним, баловаться, как он сам говорит, без серьезных к тому оснований, стишками или рассказиками. К этому он прибавит: «Не знаю, для кого как, а для меня тайна слова и по сей день остается все той же великой и „неразгаданной“».

2